Неточные совпадения
А по́ лугу,
Что гол, как у подьячего
Щека, вчера побритая,
Стоят «князья Волконские»
И детки их, что ранее
Родятся, чем
отцы.
Г-жа Простакова (с веселым видом). Вот
отец! Вот послушать! Поди за кого хочешь, лишь бы человек ее
стоил. Так, мой батюшка, так. Тут лишь только женихов пропускать не надобно. Коль есть в глазах дворянин, малый молодой…
Г-жа Простакова. Родной, батюшка. Вить и я по
отце Скотининых. Покойник батюшка женился на покойнице матушке. Она была по прозванию Приплодиных. Нас, детей, было с них восемнадцать человек; да, кроме меня с братцем, все, по власти Господней, примерли. Иных из бани мертвых вытащили. Трое, похлебав молочка из медного котлика, скончались. Двое о Святой неделе с колокольни свалились; а достальные сами не
стояли, батюшка.
Стародум. Ему многие смеются. Я это знаю. Быть так.
Отец мой воспитал меня по-тогдашнему, а я не нашел и нужды себя перевоспитывать. Служил он Петру Великому. Тогда один человек назывался ты, а не вы. Тогда не знали еще заражать людей столько, чтоб всякий считал себя за многих. Зато нонче многие не
стоят одного.
Отец мой у двора Петра Великого…
Она, в том темно-лиловом платье, которое она носила первые дни замужества и нынче опять надела и которое было особенно памятно и дорого ему, сидела на диване, на том самом кожаном старинном диване, который
стоял всегда в кабинете у деда и
отца Левина, и шила broderie anglaise. [английскую вышивку.]
Княгиня сидела в кресле молча и улыбалась; князь сел подле нее. Кити
стояла у кресла
отца, всё не выпуская его руку. Все молчали.
Она быстро оделась, сошла вниз и решительными шагами вошла в гостиную, где, по обыкновению, ожидал ее кофе и Сережа с гувернанткой. Сережа, весь в белом,
стоял у стола под зеркалом и, согнувшись спиной и головой, с выражением напряженного внимания, которое она знала в нем и которым он был похож на
отца, что-то делал с цветами, которые он принес.
Это было лицо Левина с насупленными бровями и мрачно-уныло смотрящими из-под них добрыми глазами, как он
стоял, слушая
отца и взглядывая на нее и на Вронского.
Вы не поверите, ваше превосходительство, как мы друг к другу привязаны, то есть, просто если бы вы сказали, вот, я тут
стою, а вы бы сказали: «Ноздрев! скажи по совести, кто тебе дороже,
отец родной или Чичиков?» — скажу: «Чичиков», ей-богу…
— Право, я боюсь на первых-то порах, чтобы как-нибудь не понести убытку. Может быть, ты,
отец мой, меня обманываешь, а они того… они больше как-нибудь
стоят.
Потом хотела что-то сказать и вдруг остановилась и вспомнила, что другим назначеньем ведется рыцарь, что
отец, братья и вся отчизна его
стоят позади его суровыми мстителями, что страшны облегшие город запорожцы, что лютой смерти обречены все они с своим городом…
Сыновья его только что слезли с коней. Это были два дюжие молодца, еще смотревшие исподлобья, как недавно выпущенные семинаристы. Крепкие, здоровые лица их были покрыты первым пухом волос, которого еще не касалась бритва. Они были очень смущены таким приемом
отца и
стояли неподвижно, потупив глаза в землю.
— Да он славно бьется! — говорил Бульба, остановившись. — Ей-богу, хорошо! — продолжал он, немного оправляясь, — так, хоть бы даже и не пробовать. Добрый будет козак! Ну, здорово, сынку! почеломкаемся! — И
отец с сыном стали целоваться. — Добре, сынку! Вот так колоти всякого, как меня тузил; никому не спускай! А все-таки на тебе смешное убранство: что это за веревка висит? А ты, бейбас, что
стоишь и руки опустил? — говорил он, обращаясь к младшему, — что ж ты, собачий сын, не колотишь меня?
Андрий
стоял ни жив ни мертв, не имея духа взглянуть в лицо
отцу. И потом, когда поднял глаза и посмотрел на него, увидел, что уже старый Бульба спал, положив голову на ладонь.
В нескольких шагах от последнего городского огорода
стоит кабак, большой кабак, всегда производивший на него неприятнейшее впечатление и даже страх, когда он проходил мимо его, гуляя с
отцом.
— Мне ваш
отец все тогда рассказал. Он мне все про вас рассказал… И про то, как вы в шесть часов пошли, а в девятом назад пришли, и про то, как Катерина Ивановна у вашей постели на коленях
стояла.
Долго
стоял я перед нею, не слушая ни
отца Герасима, ни доброй жены его, которые, кажется, меня утешали.
Отец Герасим, бледный и дрожащий,
стоял у крыльца, с крестом в руках, и, казалось, молча умолял его за предстоящие жертвы.
— Это, батюшка, земля
стоит на трех рыбах, — успокоительно, с патриархально-добродушною певучестью объяснял мужик, — а против нашего, то есть, миру, известно, господская воля; потому вы наши
отцы. А чем строже барин взыщет, тем милее мужику.
— Меня вы забудете, — начал он опять, — мертвый живому не товарищ.
Отец вам будет говорить, что вот, мол, какого человека Россия теряет… Это чепуха; но не разуверяйте старика. Чем бы дитя ни тешилось… вы знаете. И мать приласкайте. Ведь таких людей, как они, в вашем большом свете днем с огнем не сыскать… Я нужен России… Нет, видно, не нужен. Да и кто нужен? Сапожник нужен, портной нужен, мясник… мясо продает… мясник…
постойте, я путаюсь… Тут есть лес…
— Вот тебе и
отец города! — с восторгом и поучительно вскричал Дронов, потирая руки. — В этом участке таких цен, конечно, нет, — продолжал он. — Дом
стоит гроши, стар, мал, бездоходен. За землю можно получить тысяч двадцать пять, тридцать. Покупатель — есть, продажу можно совершить в неделю. Дело делать надобно быстро, как из пистолета, — закончил Дронов и, выпив еще стакан вина, спросил: — Ну, как?
—
Стой! Я — большие деньги и — больше ничего! И еще я — жертва, приносимая историей себе самой за грехи
отцов моих.
Зимними вечерами приятно было шагать по хрупкому снегу, представляя, как дома, за чайным столом,
отец и мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении улиц
стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
Елизавета Львовна
стояла, скрестив руки на груди. Ее застывший взгляд остановился на лице мужа, как бы вспоминая что-то; Клим подумал, что лицо ее не печально, а только озабоченно и что хотя
отец умирал тоже страшно, но как-то более естественно, более понятно.
— Ваш
отец был настоящий русский, как дитя, — сказала она, и глаза ее немножко покраснели. Она отвернулась, прислушиваясь. Оркестр играл что-то бравурное, но музыка доходила смягченно, и, кроме ее, извне ничего не было слышно. В доме тоже было тихо, как будто он
стоял далеко за городом.
В ее комнате
стоял тяжелый запах пудры, духов и от обилия мебели было тесно, как в лавочке старьевщика. Она села на кушетку, приняв позу Юлии Рекамье с портрета Давида, и спросила об
отце. Но, узнав, что Клим застал его уже без языка, тотчас же осведомилась, произнося слова в нос...
Самгин
постоял у двери на площадку, послушал речь на тему о разрушении фабрикой патриархального быта деревни, затем зловещее чье-то напоминание о тройке Гоголя и вышел на площадку в холодный скрип и скрежет поезда. Далеко над снежным пустырем разгоралась неприятно оранжевая заря, и поезд заворачивал к ней. Вагонные речи утомили его, засорили настроение, испортили что-то. У него сложилось такое впечатление, как будто поезд возвращает его далеко в прошлое, к спорам
отца, Варавки и суровой Марьи Романовны.
Если дети слишком шумели и топали, снизу, от Самгиных, поднимался Варавка-отец и кричал,
стоя в двери...
Но Клим почему-то не поверил ей и оказался прав: через двенадцать дней жена доктора умерла, а Дронов по секрету сказал ему, что она выпрыгнула из окна и убилась. В день похорон, утром, приехал
отец, он говорил речь над могилой докторши и плакал. Плакали все знакомые, кроме Варавки, он,
стоя в стороне, курил сигару и ругался с нищими.
Нечего делать,
отец и мать посадили баловника Илюшу за книгу. Это
стоило слез, воплей, капризов. Наконец отвезли.
Около чайного стола Обломов увидал живущую у них престарелую тетку, восьмидесяти лет, беспрерывно ворчавшую на свою девчонку, которая, тряся от старости головой, прислуживала ей,
стоя за ее стулом. Там и три пожилые девушки, дальние родственницы
отца его, и немного помешанный деверь его матери, и помещик семи душ, Чекменев, гостивший у них, и еще какие-то старушки и старички.
Захочет ли чего-нибудь Илья Ильич, ему
стоит только мигнуть — уж трое-четверо слуг кидаются исполнять его желание; уронит ли он что-нибудь, достать ли ему нужно вещь, да не достанет, — принести ли что, сбегать ли за чем: ему иногда, как резвому мальчику, так и хочется броситься и переделать все самому, а тут вдруг
отец и мать, да три тетки в пять голосов и закричат...
Ах, тише, тише, друг!.. Сейчас
Отец и мать глаза закрыли…
Постой… услышать могут нас.
Но
отец Аввакум имел, что французы называют, du guignon [неудачу — фр.]. К вечеру стал подувать порывистый ветерок, горы закутались в облака. Вскоре облака заволокли все небо. А я подготовлял было его увидеть Столовую гору, назначил пункт, с которого ее видно, но перед нами
стояли горы темных туч, как будто стены, за которыми прятались и Стол и Лев. «Ну, завтра увижу, — сказал он, — торопиться нечего». Ветер дул сильнее и сильнее и наносил дождь, когда мы вечером, часов в семь, подъехали к отелю.
Вскоре мы подъехали к самому живописному месту. Мы только спустились с одной скалы, и перед нами представилась широкая расчищенная площадка, обнесенная валом. На площадке выстроено несколько флигелей. Это другая тюрьма. В некотором расстоянии, особо от тюремных флигелей,
стоял маленький домик, где жил сын Бена, он же смотритель тюрьмы и помощник своего
отца.
Один только
отец Аввакум, наш добрый и почтенный архимандрит, относился ко всем этим ожиданиям, как почти и ко всему, невозмутимо-покойно и даже скептически. Как он сам лично не имел врагов, всеми любимый и сам всех любивший, то и не предполагал их нигде и ни в ком: ни на море, ни на суше, ни в людях, ни в кораблях. У него была вражда только к одной большой пушке, как совершенно ненужному в его глазах предмету, которая
стояла в его каюте и отнимала у него много простора и свету.
В другой раз, где-то в поясах сплошного лета, при безветрии, мы прохаживались с
отцом Аввакумом все по тем же шканцам. Вдруг ему вздумалось взобраться по трехступенной лесенке на площадку, с которой обыкновенно,
стоя, командует вахтенный офицер.
Отец Аввакум обозрел море и потом, обернувшись спиной к нему, вдруг… сел на эту самую площадку «отдохнуть», как он говаривал.
Ведь ограбили же вас, сирот;
отец оставил вам Шатровские заводы в полном ходу; тогда они больше шести миллионов
стоили, а теперь, если пойдут за долг с молотка, и четырех не дадут.
Когда Надежда Васильевна улыбалась, у нее на широком белом лбу всплывала над левой бровью такая же морщинка, как у Василья Назарыча. Привалов заметил эту улыбку, а также едва заметный жест левым плечом, — тоже отцовская привычка. Вообще было заметно сразу, что Надежда Васильевна ближе
стояла к
отцу, чем к матери. В ней до мельчайших подробностей отпечатлелись все те характерные особенности бахаревского типа, который старый Лука подводил под одно слово: «прерода».
— Да
стой,
стой, — смеялся Иван, — как ты разгорячился. Фантазия, говоришь ты, пусть! Конечно, фантазия. Но позволь, однако: неужели ты в самом деле думаешь, что все это католическое движение последних веков есть и в самом деле одно лишь желание власти для одних только грязных благ? Уж не
отец ли Паисий так тебя учит?
Алеша остановился и как-то неопределенно взглянул на
отца Паисия, но снова быстро отвел глаза и снова опустил их к земле.
Стоял же боком и не повернулся лицом к вопрошавшему.
Отец Паисий наблюдал внимательно.
Несчастному молодому человеку обольстительница не подавала даже и надежды, ибо надежда, настоящая надежда, была ему подана лишь только в самый последний момент, когда он,
стоя перед своею мучительницей на коленях, простирал к ней уже обагренные кровью своего
отца и соперника руки: в этом именно положении он и был арестован.
— А коли Петру Александровичу невозможно, так и мне невозможно, и я не останусь. Я с тем и шел. Я всюду теперь буду с Петром Александровичем: уйдете, Петр Александрович, и я пойду, останетесь — и я останусь. Родственным-то согласием вы его наипаче кольнули,
отец игумен: не признает он себя мне родственником! Так ли, фон Зон? Вот и фон Зон
стоит. Здравствуй, фон Зон.
— Я гораздо добрее, чем вы думаете, господа, я вам сообщу почему, и дам этот намек, хотя вы того и не
стоите. Потому, господа, умалчиваю, что тут для меня позор. В ответе на вопрос: откуда взял эти деньги, заключен для меня такой позор, с которым не могло бы сравняться даже и убийство, и ограбление
отца, если б я его убил и ограбил. Вот почему не могу говорить. От позора не могу. Что вы это, господа, записывать хотите?
Надо всем
стоял, как гора, главный, роковой и неразрешимый вопрос: чем кончится у
отца с братом Дмитрием пред этою страшною женщиной?
— Они
стоят на любопытнейшей точке, — продолжал
отец библиотекарь, — по-видимому, совершенно отвергают в вопросе о церковно-общественном суде разделение церкви от государства.
Обдорский монашек, пробравшись на пасеку по указанию пасечника, тоже весьма молчаливого и угрюмого монаха, пошел в уголок, где
стояла келейка
отца Ферапонта.
Отец Паисий
стоял над ним и ждал с твердостью.
Отец Ферапонт помолчал и вдруг, пригорюнившись и приложив правую ладонь к щеке, произнес нараспев, взирая на гроб усопшего старца...
Р. S. Проклятие пишу, а тебя обожаю! Слышу в груди моей. Осталась струна и звенит. Лучше сердце пополам! Убью себя, а сначала все-таки пса. Вырву у него три и брошу тебе. Хоть подлец пред тобой, а не вор! Жди трех тысяч. У пса под тюфяком, розовая ленточка. Не я вор, а вора моего убью. Катя, не гляди презрительно: Димитрий не вор, а убийца!
Отца убил и себя погубил, чтобы
стоять и гордости твоей не выносить. И тебя не любить.
Ожидавшая внизу толпа заколебалась; иные пошли за ним тотчас же, но иные замедлили, ибо келья все еще была отперта, а
отец Паисий, выйдя вслед за
отцом Ферапонтом на крылечко,
стоя наблюдал.